Источник foma.ru
Эту книгу яждал с нетерпением. Максима Яковлева издавали (не считая многочисленных публикаций в “Фоме”) очень мало, очень скупо и самое главное, не так. Слишком много редакторских перестраховок. И слишком мало любви и доверия к человеку, у которого, быть может, и случаются изредка какие-то стилистические ляпы, но который пишет живую прозу. Где даже какой-то сучок и излом – от избытка жизненной силы.
В этот раз книгу Яковлева издали с любовью. Но я все же боялся: в сборник вошли не самые бесспорные его вещи – напротив, почти каждая – дискуссионна.
Повесть “Ничего не бойся!” многие критиковали за нежизненную, фантастическую концовку. “Пир” – за схематичность. “Аполлинарию” – сам Ваш покорный слуга – за прямолинейность, плакатность. “Вознесение” – за отсутствие художественного ответа на поставленный в рассказе онтологический вопрос. “Выбор” – за политическую тенденциозность. Рождественскую сказку – за сюжетные нестыковки и какую-то легкомысленность…
И вот все это раскритикованное собрание оказалось под одной обложкой и упало мне в руки. И была пара-тройка ночных часов, субботних и воскресных, чтобы, читая почти навзрыд, мысленно повторять: как же хорошо, Господи, как напевно и серьезно каждое слово:
«Однажды мои папа и мама объелись медовых коврижек, и вскоре родился я. Меня назвали Игнатом, потому что в тот день, когда я родился, был сильный туман; казалось, что мира больше не существует, что от него остался лишь крохотный этот кусочек: часть деревянного дома, лавочка под окном да ветка старой груши. Отцу моему привиделся в клочьях тумана покойный прадед Игнатий. Он сидел на ветке груши в белой холщовой поддёвке, осеняя наше окно крестным знамением. Так мне было дано имя Игнат. Кроме того, мне были даны все мои достатки и недостатки, и то, что называют, черты характера, которые я не выбирал, но с которыми мне придётся как-то справляться; мне предстояло раскрыть свой талант и не зарывать его в землю; мне были даны игрушки, которыми я ещё не умел играть; а также друзья и враги, которые уже успели появиться на свет к этому времени, и которым, в свою очередь, был дан я, хотя они об этом тоже вряд ли догадывались; меня поджидали мои болезни, ушибы и ссадины, но мне, помимо всего, была дана моя Родина со всем её небом и снегом, с лесами и речкой за городом; мне, наконец, предназначены были дороги и приключения, ради которых я народился на этот свет, чтобы пройти их по возможности честно и до конца. Я рос, и туман понемногу рассеивался. Когда я научился делать шаги, мир заметно расширился, он уже включал в себя соседскую клумбу, мамины грядки и сад с беседкой посередине, и границы его доходили до самой калитки. За калиткой проносились машины, но стоило ей открыться, как в ней обязательно появлялась бабушка или мой радостный папа.
Как-то раз бабушка сказала:
– Скоро я уйду от вас…
В тот день мне купили мой первый велосипед, а мама почему-то плакала. Когда я научился читать, то туман отодвинулся ещё дальше, он стелился теперь где-то за окраиной, по холмам автомобильной свалки и по железной дороге. Я мог часами смотреть на дымку, в которую уходили рельсы и поезда. Мир становился все шире и многолюдней, многие звали меня по имени, и я уже дорос до того, что ко мне могли обратиться с вопросом:
– Как дела, Игнат?
– Дела впереди! – отвечал я фразой, неизвестно откуда взятой мной, но всем она почему-то нравилась.
Бабушка ушла, оставив после себя неподвижное длинное тело с незнакомым лицом, и больше мы не видели её и не слышали её голос. Бабушка была моя первая потеря в жизни. Каждый день мы оставались вдвоём до прихода моих родителей, и мне не нужно было искать её, потому что она всегда была рядом со мной. Я подходил к калитке, стоял возле её любимой жимолости, и никто не мешал мне грустить о ней. Мне хотелось, чтобы она тоже вспомнила обо мне, чтобы мне перестало быть грустно и скучно на этом свете. Бабушка всегда замечала, когда я ходил такой, как “в воду опущенный”, и всегда придумывала что-нибудь интересное, и все печали мои улетучивались в одно мгновение. Время шло, а я всё грустил и грустил, и даже начал обижаться на бабушку. Но однажды я поднял глаза и увидел на небе профиль красивой девочки, я видел её прищуренные глаза, её смеющийся рот и острый подбородок… и не сразу понял – то была летящая в вышине журавлиная стая. Я провожал её до самого горизонта, всё это казалось мне чьей-то шуткой, но с той минуты лицо незнакомой девочки врезалось в мою память…”
Начало повести, начало книги, которая обладает одновременно и сердечной глубиной, и дерзновением. Которую критикуют и оспаривают, на самом-то деле, не потому, что написано плохо и не то, а из-за невозможности равнодушно принять или отринуть прочитанное. Я, как видите, перешел на высокий штиль – но уж как хотите, так и воспринимайте.
Знаю, многие считают, что я перегибаю, что все это “не Гоголь и не Толстой”, но я остаюсь при своем. Если и есть настоящее явление в современной русской литературе – то это Яковлев. Его работа восполняет дефицит этого самого дерзновения, причем, слава Богу, он умудряется не свалиться в попсу, в кровь и в истерику, в избиение неугодных и злобную ругань. Он никого не пародирует – хватает сил писать не потому, что есть какая-то актуальная тема и можно что-то написать, а потому, что он не может не писать, от избытка художественной силы и таланта. Просто грустно наблюдать на фоне существования такого явления – что именно всерьез читает и обсуждает наше литературное сообщество, тем более его православная часть.
Быть может, я юродивый; быть может, мое классическо-русско-советское литературное воспитание сказывается… Может быть. Но для меня остается очевидным: подлинная литературная жизнь, которую необходимо наконец распознать в ряду подделок и суррогатов, это – пишущие священники Шипов, Шантаев, Агафонов, это серьезнейший (пусть иногда слишком осторожный) Варламов.
И это, безусловно, Яковлев. Которого я не могу не любить, и без которого для меня не существует современная русская словесность.
комментарии